Я вышел из школы позднее всех. Если честно, то это всегда так. Не потому, что кого-то боюсь, ха, меня «профессора» еще бы кто-нибудь тронул. Все-таки охранная грамота от самого ТРИО. Не знаете? Ну, это вам и не надо. Как-нибудь покажу. Просто не хочется общаться с одноклассниками еще и после школы. Я и так от них устаю. Хочется идти домой окольными путями, думать о своем, пинать шишки…Я чуть расслабил узел галстука: со спущенным галстуком пусть быдло ходит! – а куртки и нет, плюсовая температура, обещали плюс 19, сегодня мать с утра обрядила в куртку, да видит, что я парюсь, забрала и с этой курткой на свою работу поехала. Мы с ней на одной маршрутке уезжаем, только она в другую школу.
И вот иду, себе, за угол и вдруг… Вика. Стоит на физкультурном пустыре, где торочат ржавые всякие прилады для упражнений, оперлась попкой на это все и курит. А увидела меня, быстро так сигарету выбросила, затоптала и оборачивается.
У меня все екнуло. Значит, ждала меня.
Нет, дружбы особой с ними – с ней и двумя остальными нашими «крутыми» не было. Просто после того случая, после того предложения я месяц не спал, представляя, как она приходит ко мне во сне. От чего я, дурак, отказался!!! Протупил – конкретно и анекдот этот дурацкий я тоже потом вспомнил. Да, дурак ты, Василий Иванович… а речи про это больше не заходило. Они на мне крест поставили. Для них вообще любой пацан, кроме, пожалуй, кроме Бонда из нашего класса, да Шемацких, которого называют «Принц Энтони», это – мелочь пузая, недомерок. Унтерменши. Ну, после того, как им эту Игру придумал, все написал – целая тетрадь! – то Витамина мне сто рублей дала. Одной бумажкой. Небрежно.
Вот. А тут Вика идет ко мне сама, и шаркает по траве коричневыми, «под арабские», сабо. На ней джинсы белые, рваные все, как и полагается, синяя блузка и джинсовка белая. Красота.
- Привет! – говорит своим хрипловатым, но сильным голосом – Ты домой типа?
- А-э-э….
Я парюсь, как вчерашняя котлета на сковородке. Я не знаю, что сказать. Я же сколько раз представлял себе ее в другом, совсем в другом виде. Это я его придумало. Потому, что еще в девятом страшно хотелось быть взрослым. И я придумал мир, ну, параллельный, совсем такой же, как наш, но без взрослых. То есть, нет, там взрослые – это мы. Одиннадцатиклассники. Ведь мы ничем от взрослых не отличаемся! Говорим также, пьем также, курим также… ну, не все, естественно…а все остальное, да вон, в Интернет зайди. Мы это тоже умеем. Вон, если Федя Лазарь чуть не в открытую диски с порнухой всем желающим пишет! Там все, что хочешь… но девки живые, теплые, они, конечно, интереснее. А они нам не дают – им нужны машины, бабки, ночные клубы и рестораны. Не у всех родители в обладминистрации, как у Принца Энтони.
И вот я придумал такой мир… будто бы я туда попадаю просто – допустим, через пространственно-временной континуум в школьном подвале. И привожу уда Вику. И вот она сидит в чудесном белом платье на террасе средиземноморской виллы, на босых ногах – золотые браслеты, вышколенный лакей приносит ей мартини со льдом; она задумчиво смотрит на то, как внизу по белой дорожке проезжает красная спортивная машина и я выхожу из нее. Поднимаюсь, беру из коробочки, поданной лакеем, сигару – только сигару!!! – закуриваю, и небрежно спрашиваю: «Я был у Фелиппе, киска… Кто-нибудь звонил?». И она, так небрежно отпив глоток мартини, не глядя на меня, хрипловатым своим голосом отвечает: «Да. Приходил Мануэль, сказал что хочет выйти из игры. Думаю, его придется убрать!».
…Да вот. Но этого ничего, конечно, не происходит, Вика слушает мое растерянное мычание, говорит:
- А я дома ключ забыла, коровень. Надо перекантоваться где-нибудь до вчера… И жрать хочу, ваще ужас!
- Так… так поедем ко мне! – вспыхиваю я – там,.. эта… у меня пирожки с яйцами… и картошкой. Мама делала. Чаю попьем.
- Пошли. А это далеко?
- Да нет. До Шлюзов на маршрутке… пойдем, тут рядом.
Она улыбается мне; какая у нее открытая и милая улыбка! Когда она злится, лицо у нее костяное, как у фигурки из музей, но когда вот такая… просто… под глазами всегда припухлость такая милая… закидывает на спину рюкзачок.
- Пойдем…
Она идет со мной рядом. От нее пахнет каким-то парфюмом, я в этом не разбираюсь. И еще НЕ потом, нет, уж запах пота я знаю. Я его знаю по женской раздевалке, когда был маленьким, открывал настежь эту дверь, девки орали, а я, гогоча, убегал. До того случая, когда открыл и прямо перед собой увидел Мухаметову Галку. Я о испуга даже не сообразил, что она недопереодевалась – в джинсах и лифчике стояла. И как даст кулаком прямо мне в лоб! Я отлетел метра на два… но больше так не делал, конечно.
В-общем, чем-то таким… про это Мопассан писал, я же читал все его тома, еще лет в 14. Во! Мускусом пахнет.
Чтобы начать разговор, я спрашиваю:
- Вика, а эта… у вас классная тоже новая? У нас Аделя, и новый, историк.
- Да – соглашаемся она – Я слышала. Прикольный, типа.
- Ну да! Я с ним уже говорил, спросил, а у нас семинары будут… Он говорит – да, и еще коллоквиумы.
- Кол… лок… это че такое?
- Ну, типа семинаров. Как в институте.
- Да. Круто вы зажигать будете.
Я начинаю ей рассказывать, что я всегда мечтал сделать доклад на коллоквиуме, например, по символик Третьего Рейха и осекаюсь. О чем я говорю?! Вика третий год не слезает с двоек по истории, и до этого из класса в класс переходила только потому, что ее почему-то любила Галина Александровна. Трояк натягивала. Говорят, правда, она на ее уроках тише воды, ниже травы вела себя. Разговор увядает, как фикус в вакууме.
Мы идем по дворам к остановке, по песочным и гравийным дорожкам. Неожиданно Вика останавливается, сбрасывает левое сабо и начинает трясти им, изгоняя камешек. Замечает почему-то с тоской: «Блин, как жрать-то хочется!». Я смотрю, сглатывая слюну… ну, в общем, понятно, куда я смотрю. Какие у нее они красивые. И я снова уплываю, совсем, далеко, далеко… вот мы сидим с ней в ресторане напичканного шпионами Белграда, и эти пальцы в роскошных туфлях от Баленсиаги, и она откидывается на спинку бархатного кресла, подносит к губам бокал шампанского, говорит: «Два фаораона у лестницы, один за твоей спиной. Он - мой… Пистолет у меня в сумочке!». И все, все, все…
- Ты че? Пойдем…
- А-а. Извини.
Мы идем снова – нескончаемый этот путь, идти рядом с ней, и мечтать, мечтать, мечтать. Вика тоже ощущает это густеющую напряженность, откидывает со лба волосы, старается начать разговор:
- Ты че вчера делал? Вечером?
Какие у ней сильные и тонкие одновременно, пальцы. Они с маникюром, правда, дешевым – не то, что у Маши Флимер, на полметра сияния, да каких-то блестков; нет, просто маникюр и недорогие колечки. И цыпки на запястьях. Это я тоже вижу.
- Я? Да так… Поел, потом читал. Потом уроки сделала, потом с папой в шахматы поиграл.
- А мы вчера с девками в клубе были. Там ваще атас был… Одна девка так отжигала, прямо на столе! Ваще….
- А как понять, «отжигала»?
- Ну… типа танцевала так.. стрип… ну, типа того. Прикольно было. Я не помню даже, как уехали, Вита такси вызвала.
И она тоже умолкает, понимая, что говорить со мной о ночных клубах – все равно что обсуждать с пигмеем преимущества одной кредитной карточки перед другой. Пытается вернуться к теме:
- Да, вы с Аделькой помучаетесь. У нас классная новая – Чича. Ну, эта, француженка… Чечу… Чича… Чечуа… Чешуя, короче. Звонкая такая.
- А! Юлия Ираклиевна.
- Ираклиевна! Не фига себе! Чурка, что ли?
- Нет. Грузинское имя…
Я начинаю ей плести чего-то про Багратиони, Чечуа, Чавчавадзе и Грибоедова. И она вроде слушает и даже усмехается; и шаркает своими сабо. Потом, будучи вынужденной отвечать, говорит:
- Ну да. Я знаю, певец есть такой, Ираклии… попсня. А ты че вообще слушаешь?
- Я?! Э-э… ну, вот… там… Городницкого, Высоцкого. И эта – я мучительно пытаюсь найти хоть одну соломинку в этом море моей несовременности и тупости – Ну эта вот. Французов. Балавуана, например, Сарду.
Она кивает – понятно, эти имена ей ничего не сказали. Но мы уже подошли к остановке, си слава Богу, нас принимает в свое нутро потная, распаренная маршрутка; мы садимся напротив на самые крайние сидения; и я вижу, как она, усевшись, чуть присбрасывает со ступней свои сабо, понимаю, что они натерли ей, ведь это дерьмовая барахольная обувь. А в маршрутке Вика словно бы бледнее, рот сразу на замочек, это понятно; и смотрит в окно. Я, суетясь, роняю на пол мелочь; она смотрит на это, негромко говорит:
- Да ладно, не парься… мне разменять нужно!
И достает из кармашка рюкзачка пятисотенную купюру; я вижу у ней там рыбью чешую тысячных, медленно шалею; но она же протянула худую руку, получила сдачу, снисходительно прияла мою жеваную десятку… и снова отвернулась.
Вот сейчас, в маршрутке это настолько тихая и домашняя девчонка, что меня прошибает неслышный сон. Погладить бы ее по этим волосам черным, немного неряшливым, просто подержаться за плечо… Колеса глотают километры, громко трепется по мобильнику толстая баба впереди, два пацана говорят про компьютерные игры. Интересно, а она почему не говорит по мобильнику? Это у меня-то такой, что показать стыдно, да и не нужен – только чтоб мать позвонила, мне звонить некому. У самого дома ей звонят, мелодия мяукающая, точно, это из Ллойда Уэббера, из «Кошек», Вика достает из рюкзачка супертелефон с отъезжающей панелью, смотри – видно СМС, усмехнувшись, кладе в карман. Я снова не свожу взгляд с ее минадлевидных ногтей на худых пальцах. Эх, если бы эти пальцы, в заметных каких-то ссадинах, провели по моей щеке… хоть раз. Я сижу за рулем красной машины, и мы гоним в ночь, и на сидении рядом валяется пустая бутылка шотландского скотча, и такие вод тонкие, но сильные, много чего видевшие, пальцы, глядят меня по голове; дорога на Малхолланд, усталость и удовлетворение, горечь потери и пьянящее ощущение преданности…
- На кольце, пажалста!
Наваждение кончается, как всегда, внезапно. Мы выходим и я, по привычке, подаю ей руку. Она, тоже по привычке, не замечает эту руку и наталкивается на нее, как на весло, когда выходит. Я отдергиваю руку, она инстинктивно подается назад; сзади ее недоуменно толкает корпусом очередной выходящий – и она буквально падает из маршрутки в мои неуклюже подставленные объятия.
От ощущения этого горячего – а она вся горячая какая-то, раскаленная! – свалившегося на меня, от того, то своей маленькой выпуклой грудью она задела мое сразу одеревеневшее плечо, я просто задыхаюсь и чуть ли не валюсь с девушкой в руках на асфальт.
- Блин… извини, накосячила! – бормочет она, выдираясь их моих рук, не очень, впрочем, охотно.
…а потоп мы идем вниз, к моей «хрущобе», по гулким, продырявленный травой бетонным плитам, щербатых, как полотно Баальбека; стукают по ним ее сабо, шаркают мои ноги. Она все еще на мне, горит опаленный ее грудкой край плеча, еще чувствую ее колену ее у себя между ног – коснулась таки; и ее руки, ухватившие меня при падении куда-то в область поясницы, тоже ощущаю. И я, старясь побороть это сползающее с меня лохмотьями прикосновение, словно обгоревшая, опаленная солнца кожа, плету ей что-то про то, что мы жили раньше на подселении, а потом нам отдали вторую комнату и теперь у нас двухкомнатная, а я раньше спал за шкафом и так это было неудобно… Она кивает.
В прихожей я бросаю ей стыдливо: «да не разувайся», но она мотает головой, разметывая черные пряди, со стуком сбрасывает сабо в угол; «Где у тя тут ванная?», идет, щелкает выключателем; и я слышу плеск воды, биение ее струи о металл и что-то еще, и застываю в коридоре с горой чашек в дрожащих руках; она поставив голую ногу в закатанной джинсе на край ванны, моет ее, и серебряные струи обтекают ее прямые худые пальцы, будто играют на их клавире; и я стою, и думаю, сами понимаете, о чем я думаю, но я просто немею, шалею от той красоты, с которой она моет ноги, да, просто моет ноги, а потом понимаю, что это уж слишком, и бегу в комнату; нет, это не скатерть, это порнуха, где у матери парадные, белые, как на новый Год; ага, вот; да и хрен с ним, валим все из шкафа на пол, хорошо, в розовую клетку, сойдет; скорей, скорей, надо чашки, ах, не из сервиза, вторая в мойке, ничего сейчас помоем; помыл одну, вторую смахиваю на пол случайно; ломкий треск, фиг с ним, ногой под диван, потом уберу; где же вазочка для печенья? – ага вот, но это хлебница, к дьяволу хлеб, вываливаю в мусорку, все равно черствый, ведь она сейчас зайдет; нужно, чтоб все красиво, ведь принцесса у меня в гостях…
- Да не кипешись ты так…
Она уже закончила. Стоит сейчас на пороге, ковров у нас нет и по коридору тянутся хорошо видные в квадратах солнечного света следы ее голых ступней; вымыла, конечно, но не до конца, штрих грязи остался к уголках ногтей, крашеных белым лаком и слегка облезших, но попробуй отмыть под ледяной водой, горячую то только в октябре дадут, как водится…
- Садись… сюда! – сглотнув комок слюны, я показываю на кресло.
С пирожками, конечно, я ее обманул; расчувствовался, забыл, что два умял сам сегодня утром и третий мать сунула мне в «дипломат»; ну, да осталось два, один из которых кособокий, как подбитый линкор. Она уминает их быстро, говоря с набитым ртом: "Классно, прет! А мать моя тож все время с яйцами..."; я тоже дико голоден и ножиком отчекрыживаю себе половину кособокого; она, посаженная мной в кресло, уминает оба кулинарных произведения за пару минут, эти крошки на выпуклых губах и довольное выражение в глазах с небольшими припухлостями; дует на чай, потом вытягивается в кресле, любимом отцовском, вся вытягивается, прорезая узкие ступни веером сухожилий, и руки тонкие закидывая, и говорит:
- А хорошо у вас тут… Слышь, а ты чо, все эти книги прочитал?
Я, еще пережевывая, оборачиваюсь. Ну да, стразу и не скажешь, они ведь стоят не по спискам и не по собраниям, у нас в семье книгу никогда не чтили, как святыню – ее просто читали, ею наслаждались, ругали или хвалили; ну, вот Коллинз, «Женщина в Белом», Кнут Гамсун, «Голод» и Ричард Рив «Луна над шестым кварталом»; Рокуэлл Кент «Это я, господи!», Харпер Ли «Убить пересмешник» и Кен Кизи; «Уик- энд на берегу океана», «боги жаждут» Амаду, «Семеро против Ривза», «Скандал в семействе Уошоптов», вон три книги Гумилева… Мопассан мой любимый…
Кофточка эта или что короткая на рукавах, и руки открыты выше локтей – и солнце, льющее золотой пеной через край в окна, освещает темно-рыжие волосы на ее руках – ровный покров, такого густого ржаного поля… если провести по ним губами, будет невыносимо щекотно, нет, просто невыносимо; господи, это же здорово, что у нее такие волосы на этих сабельных поверхностях жилистых рук.
- Ну… нет, не все. Некоторые.
Я смущаюсь. Как ей сказать, что от нее пахнет также, как от героинь Мопассана – доступностью и нераскрытость, овеществленным желанием и в то же время загадкой? Она еще раз потягивается в кресле, показывая полоску худого живота, на котором бугром вздувается мощная серединная мышца, уходящая туда, куда даже страшно подумать – неужели и там такая же? – а потом вдруг собирается, как пружина, шаркнув голыми пятками по нашему дощатому полу, спрашивает: «Слушай, а еще пожрать нет ничего?». Я растерялся, мямлю, что, мол, в холодильнике; она легко вскакивает: «Пойдем, посмотрим?»; и идет впереди и шлепает голыми ногами по полу, эти шлепки греют мне душу, есть в них что-то сестринское, простецкое, минутное ощущение того, что она всегда рядом, всегда тут…что она моя… не знаю, как это сказать; вот присела на корточки, смотри в холодильник: «не фигасс-се!». Полбанки тушенки, пошедшей на позавчерашний суп, полкастрюли холодной картошки, майонез в баночке. «Круто! Можно?». Конечно можно, погоди, я согрею, да иди ты на фиг, и стучат ее пятки в комнату – она вываливает холодный скользкий даже на вид тушняк в кастрюльку, заливает майонезом и ест; нет, ХАВАЕТ, нормально, азартно и вкусно, как настоящая самка, так ел мой отец в экспедициях, за Кош-Агачем, в Чуйской долине, где на десятки километров ни одного дерева и значит – две недели без костра, керосинка только для чая утром.
А она есть, и смотрю, как двигаются ее челюсти, как под худыми щеками перекатываются мускулы и как блестят от говяжьего сала губы, о, я бы слизал все с этих губ, и не только тушенку, но и ее боль, и все неприятности, и вес, все, все…
Я знаю, что она не паинька, я знаю, что она как-то при всех выдрала их Соньке Барбаш клок ее каштановых волос до крови и дала под дых Гяуллину, так что тот всю перемену загибался в туалете; кому, как не мне, знать, я же описывал их знаменитую «Битву у Стен», когда Темные победили Светлых и три бестии, три оторвы-фурии, перемазанные своей и чужой кровью из разбитых носов и губ, носились по крышам гаражей и по бетону площадки, сея ужас: она, Ясноукова Лерка и Штандартенфюрер; я-то знаю, а все равно наслаждаюсь ее едой, похожей на какую-то сакральную молитву…
- Ты тут спишь, да? - она показывает на тахту у стены.
- Да…
- А родаки у себя бухают, когда праздник, или тут?
- Что?!
- Ну, пьют, короче…
- А, да… иногда. Если мне спать рано не надо.
- А ты во сколько ложишься?
- В одиннадцать…
У нее тушенка стынет на губах, как от арктического холода и пальцы, которыми она иногда себе помогает, тоже застывают – на миг, эти губы шевелятся, чтобы сказать что-то, а потом он только усмехается, и качает головой с эти черными растрепанными прядями, особенно прекрасными сейчас…Ну да.
Все. Опять сошло наваждение, спало. Он вытирает пальцы об салфетку.
- Ништяк. Полный песец, вообще…О-о… а курнуть можно?
- Конечно! Я сейчас пепельницу.
- У тебя родители курят, да?
- Ага. До сих пор. Они вообще «Беломор» курят. Папе до сих пор привозят, иногда сигары кубинские.
В ее миндалевидных глазах в первый раз зажигается что-то похожее на любопытство.
- А сам пробовал?
- Ну да. Два раза.
- И че?
- Не понравилось. Горько.
- А-а… ну, ясно.
Приношу ей рюкзачок, она достает сигареты, закуривает; дым синими волнами сочится в разверстую пасть балкона. Щурится, мнет этот дым губами.
- Вообще, клево… А там че?
- Там обское. Тут минут пятнадцать до шлюза.
- Ну-у, клево…
Я начинаю рассказывать ей о Каспии, запахе смолы от черных перевернутых лодок по весне и вчерашних водорослей, высохших на желто-пегом ракушечнике; о метровых, серебряно-синих осетрах, выброшенных на берег штормом и обглоданных прожорливыми чайками – до шипастого, страшного скелета; о фиолетовых горах Тарки-Тау, из-за которых мне все время чудился выползающий по ночам дракон… Она слушает, откинув голову и ее тонкое, скуластое лицо на высокой шее переливается какими-то странными выражениями; потом она говорит – «Круто! А я на море никогда не была!», и это, наверное, самое жестокое, что она могла сказать, но хочется, чтобы она стояла на борту белоснежной яхты, в легком платье, прозрачное, делающем ее полуобнаженной, и я с револьвером в руках на капитанском мостике, уводил бы яхту от враждебных берегов –и она уплывала со мной…
Но я всего этого не говорю, конечно, глупости какие, я просто тупо спрашиваю, теребя скатерть.
- Чаю… еще хочешь?
- Чаб? Д… Спасибо. Вообще, клево и вкусно все.
Когда я наливаю ей чаю, он вспоминает, вероятно, главное. Или просто переходит к нему.
- Слушай… нам нужно, чтоб ты там еще одну штуку к игре написал. Помнишь, ты делал Вите?
- Да, помню. А что еще.
- Ну, типа… прикинь: нашелся такой предатель. Его надо казнить. Ну, не на самом деле, типа по приколу, но так… чтобы жутко, понял?! Чтобы все офигели… Ну и чтоб ему хреново было.
- Вы… кого-то собираетесь…
- Че, дурак, что ли?! Да не, по приколу… Ну типа, чтобы все знали, что Ложа – Великая и Ужасная.
Я соображаю мучительно.
- Ну, распять можно…
- Это как?
- Ну, на кресте. То есть привязать за руки и за ноги ну и за тело. И на голове терновый венец. Это само по себе очень тяжело так висеть.
- А эта… а по настоящему как?
- Там руки и ноги гвоздями прибивали.
- Жесть – усмехается она – Ладно, пойдет. Напишешь нам это, лады?
- Хорошо. Напишу.
- И еще. Ты с историком скорефанился?
- Нет еще. Ну, мы про семинары поговорили.
- А-а… слышь, ты спроси, чо ему надо? Виталина и Варька сделают.
- В смысле – чего надо?
- Ну, я не знаю… типа там по кабинету. Во! Ему директриса кабинет новый показывала. Может, типа ремонта, как бы… ага?
- Ну, спрошу. А вы точно сделаете?
- Стопудово, базаров ноль. И вообще спроси, как он-че про нас… думает, ага?
- Конечно.
Она смотрит на меня странно. Будто хочет еще что-то сказать и одновременно ждет чего-то от меня. Но я чувствую себя совсем неловко.
- А родаки когда придут? – совсем небрежно спрашивает она.
Я смотрю на часы.
- Да Токо часа через два. С работы. Не раньше… Уроки сейчас делать буду.
- Уроки? – она странно ухмыляется и тут же обрывает себя, спохватывается – Ого, я пойду. Там все, мои пришли уже… Спасибо тебе, типа, за жрачку. Клево.
- Да на здоровье.
Я провожаю ее в прихожую. Белые узкие ступни скрываются под лохмотьями краев джинсов. Под рваной голубой тканью. Джинсовочка легла на плечи, скрыты недавно оголенные до локтя руки и эти милые волосики...
- Ну, пока! До завтра!
- Пока.
Она уходит. Я выхожу в коридор и смотрю на пол. Тут недавно были мокрые ее следы… высохли все, кроме одного. Кусочка.
Мне хочется упасть и целовать его. Но он стремительно высыхаю и иду в комнату, ложусь на диван и глотаю слезы.
…вечером мать недосчиталась чашки, увидела в грязном белье скатерть. Спросила:
- гости были, Дим?
- Да мама. Девчонка одна приходила.
Она удивленно усмехнулась, потом потрепала меня по голове – высокая, рыжая, яркая.
- Девчонки… Успехи делаешь. Ладно. Но чашку жалко.
- Жалко, мам.
- Ну и черт с ней!
Отредактировано очкарик Дима (2008-02-08 21:41:38)